В Москве на Смоленской площади напротив здания МИДа открыли памятник политику и дипломату Евгению Примакову. В торжественном открытии монумента принимали участие Владимир Путин и другие официальные лица.
Основатель и ректор архитектурной школы МАРШ, архитектор Евгений Асс считает, что выбор героев для увековечения не должен происходить лишь по официальной разнарядке, а главный и абсолютно народный монумент в Москве — стена Цоя на Арбате.
История любого памятника начинается с выбора фигуры, которую предлагается увековечить. Почему Примаков, а не Громыко? Если речь идет об иностранных делах, почему не царские министры, и в чем вообще заключается высший смысл этого увековечивания? Ведь можно было бы поставить памятники практически всем умершим — и это было бы сильным жестом. В селекции, которая происходит, есть важный политический подтекст. За последнее время среди героев, увековеченных в столице, мы получили конструктора автоматического оружия Калашникова и князя Владимира, который никогда не бывал в Москве, а теперь некоего деятеля внешней политики, который, наверное, сыграл какую-то роль, но не могу сказать, что эта фигура столь же значимая, как, предположим, Гайдар. В столице памятник Ельцину есть только на Новодевичьем кладбище — и то не в качестве символического, метафорического изображения, а как надгробье.
При этом огромное количество генералов, маршалов и политических деятелей, похороненных у Кремлевской стены, не то что недостойны увековечивания, а, скорее, должны быть преданы народному суду, но тем не менее они стоят. В этом смысле это каждый раз какой-то политический выбор, и от него многое зависит.
Таким образом, первая проблема — это проблема выбора. Кто его делает, является ли этот выбор народным, а если нет — кто обладает этими полномочиями и контролирует этот институт. Поэтому народное беспокойство, с которым встречают появление памятника, связано с недоверием к самому факту: почему Калашников, почему князь Владимир, почему Примаков?
Мы ничего не слышали ни о каких общественных обсуждениях этого памятника, хотя само место, на котором он установлен, давно ждало своего часа. Я помню, что еще в пятидесятые годы мой отец участвовал в конкурсе на важный монумент трехсотлетия воссоединения Украины с Россией: дальше мост ведет к Киевскому вокзалу, и памятник мог символизировать начало нашей вечной (но несостоявшейся на данный момент) дружбы. Памятник так и не установили.
Второй и третий вопрос — это градостроительное решение и художественное решение. Есть много памятников вообще непонятно кому, но они очень милые и вполне уместные в конкретной городской среде. В Светлогорске я жил в гостинице, рядом с которой был старый немецкий памятник какому-то бородатому дядьке, а после того, как советские войска заняли Светлогорск, решили, что это будет доктор Павлов — так он и остался памятником академику Павлову. Я, помню, и сам предлагал, когда снимали памятник Дзержинскому, что достаточно под Дзержинским написать «Чернышевский» и оставить его на месте. Никто не помнит, как выглядит Дзержинский и чем он отличается от Чернышевского. А с точки зрения архитектурного решения Дзержинский стоял очень хорошо — крепкая доминанта, ренессансного уровня.
Но все-таки в «памятниковой политике» очень важны механизмы памяти — что для нас значат те или иные знаки и насколько они для нас важны. По сравнению с тем, что было в досоветское время, эти механизмы очень деформировались и даже приобрели другой смысл. Монументальная пропаганда, которую в свое время затеял Ленин, очень сильно повлияла на всю практику «памятникостроительства» и в СССР, и теперь в постсоветской России. Эта практика сильно политизирована и методологизирована, совсем не так, как в других странах.
Немного другими были девяностые годы. Появились памятники Высоцкому и Веничке Ерофееву. А самый демократичный с точки зрения выбора и расположения — памятник Окуджаве на Арбате (того же скульптора Георгия Франгуляна, что и памятник Примакову). Он был установлен в 2002 году, но это продолжение именно девяностых. Окуджава не входил в официальный список № 1 на увековечивание, но в итоге появился в арбатском дворе. Можно предъявлять к памятнику скульптурные претензии, но он, несомненно, стал частью городской жизни. Окуджава — наш, и принадлежит жителям Арбата. Это важнейший штрих в монументальной идее памяти, которая включается в обиход и не воспринимается как монумент.
И в этом контексте главный, абсолютно народный монумент — стена Цоя неподалеку от Окуджавы, никак не оформленная с точки зрения канонического искусства. Эта стена — самостийное выражение народной любви и признания. Не думаю, что что-то подобное может произойти с Примаковым и Калашниковым, к которым вряд ли будут бесконечно нести атрибуты признания и любви.
Сегодня вряд ли может случиться, чтобы народные герои, не входящие в официальный ареопаг, оказались на улицах Москвы. Памятник Галичу мог появиться в девяностых годах, а в наши дни он, наверное, уже не появится.
Сегодня вряд ли может случиться, чтобы народные герои, не входящие в официальный ареопаг, оказались на улицах Москвы
Уже в наше время был открыт памятник жертвам политических репрессий — «Стена Скорби» на углу Садово-Спасской и проспекта Сахарова, и опять того же автора Георгия Франгуляна. Мне кажется, логика здесь такова: поставив этот памятник, они как бы «закрыли тему». Вопрос закрыт, давайте к нему больше не возвращаться (а мы пока что будем преследовать Юрия Дмитриева, который пытается сохранить эту память).
Мне кажется, «Стена Скорби» — во многих отношениях неудачная вещь, прежде всего по выбору места: на этом углу не может быть разговора о памяти невинно расстрелянных жертв. Мы тогда организовали дискуссию, я многократно на эту тему выступал и писал. Первым местом была заявлена Лубянка, но в администрации президента сказали: «Лубянки не будет ни при каких обстоятельствах». А вот есть хорошее место — проспект Сахарова, все сходится: тут у нас диссиденты, а тут репрессированные, ну и нормально. Каким-то образом в администрации президента рифмуется Сахаров и расстрелы 30-х годов, но, по-моему, это профанация и бессовестная спекуляция… Ныне покойный Арсений Рогинский, руководитель «Мемориала», тогда занял позицию: пусть лучше будет какой-то памятник, чем вообще никакого.
То, что памятник поставлен не там, где должен стоять, и выглядит не так, как должен выглядеть, выводит его из сферы народной памяти и переводит в сферу амбициозной отписки. Это компромисс, в котором нет ни скорби, ни страсти, ничего, что сделало бы его общественно значимым.
Ставя памятник тому или иному человеку, власть как бы совершает некий официальный ритуал, исходя из собственного соображения какой-то политической номенклатуры и злободневных нужд, которые могут совпасть, а могут и не совпасть с исторической памятью. В этом отношении самая гениальная надпись на памятнике появилась в 1952 году: «Николаю Васильевичу Гоголю от правительства Советского Союза». Все тут говорит само за себя.
Поднимая последние политические мемории, нужно вспомнить о безумном Владимире, стоящем между Кремлем и домом Пашкова, как слон в посудной лавке, разметавший вокруг себя весь масштаб пространства, чего не все понимают. Но чувствительные люди не могут не замечать, что это бессмысленная с градостроительной и архитектурной точек зрения вещь, которую занесло каким-то административным ветром именно на это место.
По масштабу он вступает, как это ни парадоксально, в какой-то диалог с Петром, который примерно такого же размера и стоит относительно недалеко, и оба — огромные чучела, не попадающие в масштаб. Однако можно сказать, что они обладают политическим масштабом. У них другая миссия: они являются не частью города, а частью мифологии. Понятно, что статуя Зевса должна быть больше статуи Аполлона, понятно, что они выполняют такую гиперфункцию и в городе должны заявлять о себе с такой вот избыточностью. При этом смешно, что ни одно, ни другое не принадлежит этому месту по рождению и предназначению: и Петр был сделан для Колумбии, и Владимир был сделан для другого пространства. Было бы ужасно, если бы он стоял на Воробьевых Горах, но там он хотя бы попадал по масштабу, стоя, как Христос в Рио-де-Жанейро — парящий над городом величественный символ. Но в итоге получается тот самый эффект слона в посудной лавке. Однако если про Петра Церетели можно сказать, что эта абсолютно нелепая вещь именно в силу своей нелепости приобрела некую сюрреалистическую милоту, то Владимир сделан очень всерьез и от этого особенно отвратителен. Это пафосный, без грамма юмора и какой-то симпатии продукт политической игры, призванный перенести Киев в Москву и отхватить у Киева первопрестольность. А результат налицо.
Владимир сделан очень всерьез и от этого особенно отвратителен
Говоря о непредсказуемом результате установки памятника, мы должны задаваться вопросом: что c ними происходит во времени? Как они укореняются? И что про них будут говорить?
Я каждое утро гуляю на Патриарших Прудах, там в это время идут в Военную академию на Маяковской молодые офицеры. Мимо памятника Крылову со спины идут два таких юных офицера и один спрашивает другого: «Кто это?» Второй отвечает: «Пушкин». А тот говорит: «Надо же, такой жирный», но даже не удивляется и не переспрашивает, точно ли это Пушкин. Он просто говорит, что образ не очень соответствует его представлениям, — и это новая жизнь памятника, как у того памятника в Светлогорске. Сейчас он баснописец, потом солнце русской поэзии, а со временем, может, станет врачом: он хороший, ему там уютно, и не обязательно у него должна быть жизнь, адекватная собственной идее.
Даже памятник Пушкину уже не вполне живет жизнью Пушкина, сейчас вокруг него более сложная мифология, хотя его уже никто ни с кем не спутает. А более поздние памятники, конечно, не очень укоренены в народном сознании. Я придумал такую задачку для москвичей: Шолохов, Гоголь, Тимирязев, Пушкин — продолжите ряд <речь идет о последовательности памятников на Бульварном кольце Москвы, дальше по кольцу стоит памятник Рахманинову — The Insider>. За Рахманиновым идет Высоцкий. Это довольно смешная цепочка, которая продолжается через Крупскую и переходит в Шухова, а потом — Грибоедов. Между Тимирязевым и Пушкиным затерялся Есенин, а за Грибоедовым — Абай, в новейшую эпоху живущий уже совсем другой жизнью.
В постмодернистское время, когда все возможно, в котором политические решения получают иногда вполне адекватные градостроительные воплощения, все они по-своему стихийны. Почему памятник Плисецкой оказался на Большой Дмитровке? В чем она провинилась? Почему он такой страшный? Страшно подумать, что эта та самая Майя, которую боготворили.
И хотя современники вряд ли могут вынести приговор эпохе, я его выношу: мы живем в плохое время с плохими начальниками, которые принимают плохие решения для плохих скульпторов и архитекторов. Какие-то события такого времени могут быть прекрасными, но это, скорее, исключения и выпадения из нормы. Если памятники 90-х годов были не так предсказуемы, но часто откликались на естественные общественные вызовы, то теперь они откликаются на вызовы администрации президента.